ОИФНИзвестия Российской Академии наук. Серия литературы и языка Izvestiia Rossiiskoi akademii nauk. Seriia literatury i iazyka

  • ISSN (Print) 1605-7880
  • ISSN (Online) 2413-7715

Достоевский: “отзывчивость к крайностям”

Код статьи
S241377150017807-0-1
DOI
10.31857/S241377150017807-0
Тип публикации
Статья
Статус публикации
Опубликовано
Авторы
Том/ Выпуск
Том 80 / Номер 6
Страницы
6-10
Аннотация

Автор анализирует возможность перевода на французский язык понятия “всемирной отзывчивости”, введенного Ф.М. Достоевским в Пушкинской речи 1880 г. и вынесенного в заглавие юбилейного круглого стола в Штаб-квартире ЮНЕСКО, посредством концептуального сочетания “l’empathieuniverselle” (букв. – “универсальная эмпатия”). Категории “эмпатия” / “отзывчивость” рассматривается в работе как одна из центральных констант творчества русского писателя. Особое внимание уделяется ее значению для бытования наследия Достоевского в культурно-исторических контекстах XX–XXI вв., включающих опыт тоталитаризма, сокрушения человека, массового террора и т.п.

Ключевые слова
Достоевский, “всемирная отзывчивость”, эмпатия, “Пушкинская речь”, геноцид, Д.С. Мережковский, Джон Купер Поуис
Дата публикации
29.12.2021
Год выхода
2021
Всего подписок
12
Всего просмотров
5063

Начну с комментария к названию нашей встречи: “L’Empathie universelle: Dostoïevski sans frontières” («”Всемирная отзывчивость”: Достоевский без границ»)1. “L’Empathie universelle” [буквально – “универсальная эмпатия”. Прим. ред.] – вполне возможный перевод выражения “всемирная отзывчивость”, употребляемого автором “Дневника писателя”. Но это лишь один из возможных переводов на французский знаменитого выражения Достоевского из Пушкинской речи, произнесенной 8 июня 1880 года, – речи, которая заставила плакать тысячи слушателей, речи, вписанной в историю тесного союза между литературой и исторической судьбой России, столь характерного для XIX столетия. Ведь сущностной особенностью российской истории без всякого преувеличения можно считать ее литературоцентризм. В отсутствие иных форм публичных высказываний политическая жизнь России некогда выражалась в литературе и посредством литературы. И речь от 8 июня 1880-го – это одна из вершин этого “литературоцентричного” века.

1. Франкоязычный вариант названия международного Круглого стола, посвященного 200-летию Ф.М. Достоевского, который прошел в Штаб-квартире ЮНЕСКО (Париж, Франция) 4 октября 2021 г.

Это выражение нельзя перевести буквально. Речь идёт о способности реагировать на или отвечать на всё, что приходит извне – и реагировать на это положительно, и даже быть бóльшим испанцем, чем сами испанцы, бóльшим французом, чем сами французы, бóльшим немцем, чем сами немцы. “Народ же наш именно заключает в душе своей эту склонность к всемирной отзывчивости и всепримирению” [1, с. 131]. Эти слова из “Дневника писателя” Гюстав Окутюрье перевел так: “Notre peuple porte en effet dans son âme ce penchant à l’universelle résonance et à l’universelle conciliation” [2, p. 1348].

Слово, избранное для французского перевода названия нашей сегодняшней встречи, не “résonance” (“резонанс”, “отклик”), а “empathie” (“эмпатия”). И это очень интересное слово. Ведь “всемирная отзывчивость” (или универсальная эмпатия) для Достоевского, очевидно, есть основная склонность, основная предрасположенность русского народа. Иными словами, это гораздо больше обычного знания или понимания иностранца – настоящая устремленность в его сторону.

Тем знаменательным днем Достоевский провозглашает, что подобная устремленность характеризует как народ, так и элиту, которую представляет Пушкин, признанный “национальным поэтом”. Утверждение о том, что эта предрасположенность – главная характерная черта русского народа, казалось дерзким и спорным уже и в 1880-м. А сегодня, вероятно, – тем более. Клеветники России часто говорили о ее склонности к раболепному подражанию другим или даже просто к подделкам. Это – целая традиция, которая восходит к “Первому философическому письму” П.Я. Чаадаева. “Пушкинская речь” – самое яркое отрицание такого подхода. И чью сторону в этих бесконечных старых спорах ни принимай, мы все знаем, в какой мере русской культуре со времён Пушкина удалось освоить знания, творческие миры, науки, пришедшие извне, вобрать их в себя – и порой, подобно хищнику-великану, их поглотить.

Будем иметь в виду, что сегодня нас объединяют два слова: Достоевский и отзывчивость (“эмпатия”). В “отзывчивости” (“эмпатии”) опознается греческое слово pathos, обозначающее “болезненное состояние”; по-латыни – passio от patior, т.е. “претерпевать”, “страдать”. Патология – изучение того, что я претерпеваю, а также испытываю, выношу. По философскому словарю Фулькье и Сен-Жана, “эмпатия” означает познание других посредством аффективного единения (communion affective) [3]. Здесь – отличие от “симпатии”, так как “эмпатия” подразумевает более бескорыстное притяжение, чувство. Давайте сравним это с “даром”, изученным отцом социологии и религиозной этнологии Марселем Моссом. В частности – в его знаменитом “Опыте о даре”, который продемонстрировал нам, что в архаичных обществах – а наше в этой части таковым и осталось – нет дара без отдаривания в ответ. Эмпатия – это не “отдаривание в ответ”, а вот симпатия может им оказаться.

Но сам “дар” не всегда соответствует тому, о чём говорит Мосс. Он может быть абсолютно анонимным и, следовательно, совершенно не опознаваемым. Такой дар – милостыня, проповеданная Христом. Это, например, жертва евангельской вдовицы, замеченной Иисусом, когда она пряталась в глубине храма, – маленькой пожилой женщины, которая внесла в сокровищницу свою ничтожную – но для неё огромную – лепту.

Милостыня осуждалась коммунистами. В свой “либеральный период” Степан Верховенский из романа “Бесы”, продолжая жить на деньги генеральши Ставрогиной, также утверждал, что милостыня унижает одариваемого, извращает дарителя и парализует общественный прогресс. При большевиках, как и в некоторых буржуазных западных городах, попрошайничество было – и остается – запрещенным.

В “Преступлении и наказании” Раскольников принимает милостыню, которую ему протягивает купчиха на Николаевском мосту, а затем выбрасывает монету в Неву – жест отказа от любой человеческой общности. “Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту” [4, с. 90]. Именно такой жест воспроизводят в конечном счете многие наши современники, которых за неимением другого слова именуют подверженными “радикализации”. Название сродни слову “радикалы”, под которым в России подразумевались нигилисты. Жест Раскольникова и даже сама фамилия, которую он носит, отсылающая к раскольнику, знаменуют собой разрыв с другими человеческими существами. И это тот же самый разрыв, какой бушует в нашем мире в начале XXI века и какой привел прямиком к произошедшему 11 сентября 2001 года в Америке. К зрелищу, которое ошеломило и заворожило планету, подобно тому как – в малом масштабе – пожар на Шпигулинской фабрике завораживает и ошеломляет весь город в “Бесах”, в главе “Окончание праздника”.

В Тобольске по дороге на каторгу Достоевский получил спрятанную в переплёте евангелия милостыню – десятирублёвую купюру. Затем последовало множество иных подаяний, первое из которых оказалось в четверть копейки и было получено писателем от маленькой девочки. Эту милостыню он будет хранить как талисман. Почти непрерывная череда подаяний от совсем простого народа, с религиозным благоговением разделяемых между каторжниками, служит знаком человечности, связывающей людей друг с другом. Этот жест глубокой человечности будет сопровождать молодого заключенного в течение всего того адского периода жизни, который тогда для него только начинался. И в каком-то смысле служить противовесом колоссальному бремени зла, какое каторга порождает, питает, взращивает у всех, кто там находится – и в заключенных, и в надзирателях. Противовесом издевательствам над мелкими преступниками, “ненавидящими дворян”, равно как и изощренной жестокости палача с “оплывшей жиром душой”. “Свойства палача в зародыше находятся почти в каждом современном человеке”, – говорит рассказчик Горянчиков в “Записках из Мёртвого дома” [5, с. 155].

Старушка, анонимно раздающая милостыню в четверть копейки, и палач, совершенствующий пытки “зеленым коридором” для приговоренного, – вот два полюса этих каторжных историй. Выйдя с каторги, Федор Михайлович напишет своему брату: “Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. (...) всякий час, всякая минута тяготела как камень у меня на душе” [6, с. 181]. И этот камень, это надгробие одновременно олицетворяет и отказ, и невозможность какой-либо эмпатии (“отзывчивости”) к живым. Мы чрезвычайно далеки от позднейших попыток Достоевского преодолеть, поднять этот камень, попыток старца Зосима или Алеши с его маленькой “детской республикой”. Но в каком-то смысле этот камень всегда тяготил Достоевского, до конца его дней.

Солженицын в “Архипелаге ГУЛАГ” цитирует “Записки из Мёртвого дома”, чтобы подчеркнуть, насколько режим царской каторги был менее безжалостным, чем режим большевистского ГУЛАГа. Были предусмотрены, к примеру, такие немыслимые для советских зеков “паузы”, как праздники Рождества и Пасхи. Однако ясно, что Достоевский, находясь в “Мёртвом доме”, познал и перешагнул барьер бесчеловечного, который удивительным образом сближает его с последующими двумя веками – веками Треблинки, Собибора, Секирной горы на советской каторге в Соловецком монастыре, ледяного ада Колымы, похороненных заживо жертв режима Пол-Пота, декад геноцида тутси в прекрасной Руанде и гор человеческих трупов на многих иных наших фабриках бесчеловечности. В этом смысле Достоевский помогает нам сегодня гораздо лучше понять именно эту гигантскую фабрику бесчеловечности, чем причины падения старого режима царской России, как зачастую полагали до сих пор.

Речь также идёт о страдании вместе с, то есть о сим-патии в глубоком, этимологическом смысле этого слова – и в ещё большей степени о том, чтобы разделить непередаваемость опыта этой фабрики бесчеловечности. “Непередаваемость”, которую выстрадали, о которой пытались говорить Примо Леви, Пауль Целан, Варлам Шаламов и которую пронзительно выразил словенский художник Зоран Музич, выживший в Дахау. Его серия тайных рисунков с сопутствующей подписью – одна из редких попыток в графике представить отчет о “непередаваемом”. На них изображена череда скоплений оледенелых мертвых тел и надпись, которая передает своего рода коллективную мысль покойных: “Мы не последние”. Кажется, что все они покоятся под камнем, о котором говорит Достоевский. Они пребывают под камнем, а мы, читающие зловещую надпись на камне, словно поглощены ими.

Дмитрий Мережковский – первый, кто философски осмыслил, что собой представляет “Великое пятикнижие” Достоевского, – считал, что читатель переживает с этим писателем некий экзистенциальный опыт. Преступный опыт – с Ракольниковым, трепещущим от страха быть пойманным, обезумевшим от радости, что этого так и не произошло, укрывшимся в квартире, где работает маляр, который возьмёт на себя его преступление. Опыт индивидуального и коллективного шантажа – с “Подростком”. Опыт постоянной слежки за собой со стороны убийцы – с “Идиотом”. Мережковский определяет этот опыт как слияние с. Это почти сопоставимо с вуду, с силами воздействия его жестокой магии.

И раз зверская жестокость и доброта евангельской вдовицы разделяют человека, разрывают его на части, терзают, словно Диониса, то и стиль писателя тоже оказывается разорванным, истерзанным. И эти разрывы задаются постоянными повествовательными и психологическими скачками, подчеркнутыми словом “вдруг”. И о ком или о чем бы ни шла речь – будь то Раскольников, в адрес которого прохожий бросает обвинение: “Убивец!”, исповедь Ипполита в “Идиоте” или Зосимы в “Братьях Карамазовых”, – персонажи, пораженные этими скачками судьбы, становятся подобны призракам. У многих, если не у всех, бывают моменты, когда, сделавшись призраками самих себя, они перестают быть реальными. Позже, в своем романе “Петербург”, который есть что-то вроде суммы всех “террористических” эпизодов из романов Достоевского, Андрей Белый доведет до крайности призрачность человеческого мира.

Но можем ли мы быть отзывчивыми, испытывать эмпатию к призракам? Мережковский справедливо заметил, что все эти призраки суть порождения фанатизма и что подобная фантомизация, происходящая от скрытых или явных вспышек фанатизма и терроризма, приводит их к шизофрении, к расщеплению “я”, как у Ивана во время судебного процесса над его братом в “Карамазовых”. Может быть, сегодняшние совсем юные читатели, вскормленные призраками-убийцами и межзвездными апокалипсисами, лучше нас понимают Ставрогина или Раскольникова, совершенно не зная, кем был Каин?

Крупный валлийский писатель Джон Купер Поуис, автор романов о магических мирах “Девичий замок” (Maiden Castle) и “Веймаутские пески” (Weymouth Sands), которые любил и снабдил предисловием философ Жан Валь, много писал о Достоевском. Он видел в нем брата по духу, близкого Эмпедоклу, Платону и Ницше. И применительно к обоим, русскому писателю и себе, валлийцу, он говорил о “братстве шарлатанства”. Ведь обычные читатели воспринимают их миры как нереальные, выдуманные, исключительно жестокие – и считают их кем-то вроде торговцев фальшивой правдой, fake truth, как сказали бы мы сегодня. Вот почему Поуис называет себя и Достоевского “шарлатанами”. Шарлатанами с оголенными нервами: “Я из тех, кто приходит и уходит без кожи”.

В 1945-м Поуис был человеком прокоммунистических взглядов, что никак не помешало ему почувствовать вдохновение от Достоевского, создателя нового “Прометея прикованного” 24 века спустя после Эсхила. Достоевского, который пережил и “последний день, приговоренного к смерти”, и опьянение, испытанное в Дрездене от полотна Клода Лоррена “Ацис и Галатея”. Версилов в “Подростке” рассказывает об этом своему родному сыну, описывая ощущение “необычайного счастья” – счастья абсолютной утопии. Но это опьянение оказалось сном, и когда Версилов просыпается, он узнает о сожжении Тюильри в Париже – знамении начала гражданской войны в Европе и “последнего дня европейского человечества”.

Поуис с прекращением войны, в которой Англия пережила тяжелую осаду, испытывает полную “эмпатию” к Достоевскому. Ему дела нет до того, что автор “Дневника писателя” проповедует новое славянофильство! До того, что Николай Бердяев и другие нашли в его произведениях предсказания о катастрофе большевизма, о коммунистических застенках! Да, большевизм смог вылиться в шигалевщину много хуже той, что представлял себе этот безумец Шигалев или Кириллов, играющий – в ожидании приказа о самоубийстве – беспрестанно подпрыгивающим резиновым мячиком!

Для Поуиса, и не только для него, провидец Достоевский узрел нечто гораздо худшее, чем вторжение разъяренных бандитов и анархистов во дворцы, – он слышал в себе гибельный грохот идеологий самого разного толка, видел извержение провокаций планетарного масштаба, ощущал шантаж схлестнувшихся вавилонских народов и городов, предчувствовал торговлю женщиной и всеобщее подчинение террору. Средневековый спор между реализмом и номинализмом, который в конце концов касается непосредственной действенности слов и идей в истории и жизни, исчерпан: идеи – горячка, слова – убийцы.

Что же до повествования Достоевского с его разрывами, противоречиями и пробелами, то оно более реалистично, чем у любых Диккенсов, Бальзаков или Толстых. Ибо “кусок мыла”, оставленный Ставрогиным на чердаке, где он повесился, единственная данная нам деталь, пробивается к сюрреальной реальности, которая гораздо красноречивее всяческого реализма.

Вернемся к определению “отзывчивости” / “эмпатии”. “Отзывчивость” Достоевского, как мне кажется, – это прежде всего эмпатия к крайностям, садомазохистская эмпатия, эмпатия любви-ненависти, как у современных террористов с их поясами-взрывчатками. И Достоевский делает нас соучастниками этой эмпатии / “отзывчивости”. Ставрогин в изъятой главе “Бесов” просит епископа Тихона прочесть отрывок из Откровения, где Ангелу Лаодикийской церкви велено написать такие слова: “Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих” (Откр. 3: 14–16). Затем последует записанный им, но не законченный рассказ о его преступлении, гнусности, учиненной над маленькой девочкой.

Кто “извергнут из уст” – мы, Ставрогин, читатель “Бесов”, зритель, смотрящий по телевизору на падение башен-близнецов в Нью-Йорке, массовую бойню в Батаклане, обезумевших беженцев в Кабуле совсем недавно? Не вошла ли в нас – вместе с Достоевским – “эмпатия” / “отзывчивость” к последним крайностям, даже если мы в стороне и защищены судьбой? Конец “Бесов” прост: “Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей” [7, с. 516]. Эта дверца, открытая Достоевским, все чаще и чаще открывается перед нами.

Библиография

  1. 1. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Т. 26. Л.: Наука, 1984.
  2. 2. Dostoïevski F. Journal d’un écrivain. Traduction de Gustave Aucouturier, NRF. Paris: Gallimard, 1972.
  3. 3. Foulquié P., Saint-Jean R. Dictionnaire de la langue philosophique. Paris: Presses universitaires de France (Vendôme, Impr. des P.U.F.), 1962.
  4. 4. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Т. 6. Л.: Наука, 1973.
  5. 5. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Т. 4. Л.: Наука, 1972.
  6. 6. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Т. 28. Л.: Наука, 1985.
  7. 7. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Т. 10. Л.: Наука, 1974.
QR
Перевести

Индексирование

Scopus

Scopus

Scopus

Crossref

Scopus

Высшая аттестационная комиссия

При Министерстве образования и науки Российской Федерации

Scopus

Научная электронная библиотека